o_strizak ([info]o_strizak) wrote,
@ 2006-09-19 08:24:00
Previous Entry  Add to memories!  Tell a Friend  Next Entry
Entry tags:m shapter 5

Олег СТРИЖАК. Мальчик. 37

XI

Глядя ночью, из верхнего этажа петербургского дома, согретого огнем осины, в черный Город и заснеженную, уходящую далеко в ночь Неву, я вдруг начинал видеть другое: ночи в зимнем Забайкалье, черные тени тайги и гор. Дикость желтой и зеленой Луны. Глядя в огонь голландской, петербургской печки, я видел жаркие летние степи Забайкалья. Глядя вновь на черный камень и черные деревья заснеженной Крепости, я видел дикую, зеленую и желтую Луну; ночной зимний аэродром в тайге; и выстроившуюся перед посадкой в самолет роту; две неуклюжие шеренги, угрюмый гвардии десант: какого не найти в книжках, в кинематографе; ворчливый и угрюмый гвардии десант. Еще будут четыре часа полета, четыре часа до выброски, и неприметно я начал кое-что помечать, в подвернувшейся тетради, что-то записывать. Краткий конспект фраз, пейзажа: намек ощущения. Затем я увидел, что все это никуда не годится; и начал вновь. Интуитивно, и отчасти разумно,

записывал я вовсе не то, что помнил и что имел возможность наблюдать, в чем сам участвовал: я сочинял то, что хотел увидеть. Честно говоря, я думал, что из всего выйдет сочинение страничек в семь; которое ни к чему меня не обяжет; и ничего не переменит. Куранты Петропавловки; и перекличка воронов и арфы; и я весь уже жил там, в творимом мной мире. Я уже мыслил рукописью, В мире, где я принужден был жить, днями и вечерами, я как-то весело и непринужденно стал хозяйничать, и разбойничать в игре. Удачливо прикупив, я вдруг понимал, озарением: нужно прикупить трех героев; и чтоб непременно джокер: которого, в зависимости от сюжетной ситуации, я объявлю кем захочу! Кладя, жестоким ударом, два победительных шара, в угол и от двух бортов в середину, семьдесят рублей партия, я вдруг видел, как нужно завершить главу четвертую: разом, в угол, и от двух бортов в среднюю, в две сюжетных линии. Картинки и цифирь, черные и красные, короли и семерки; покер. Карты менялись; возрождались: в невероятных сочетаниях. Миллион повестей, пиши, из одной колоды. Карточные сочетания; геометрия сюжета; геометрия расхода шаров на зеленом сукне; стиль удара и стиль письма рождались из потребности игры: чтоб закатился шар шепотом; или чтоб борта затрещали! Зимнюю сессию назначили маленькую, я ее почти не заметил. Конечно, что-то пришлось сдавать лишнее: за четыре года все программы заметно изменились; и что-то мне нужно было сдавать вновь, историю партии, теорию литературы, и прочие дисциплины, что сами в себе изменились с тех пор, что я учился на первом курсе, в пятьдесят пятом году. И я спихнул всю сессию не глядя. Теперь, когда я жил в мире моей рукописи, все мне давалось почти без усилий. Зарубежная литература, что-то из девятнадцатого века, и литература русская, тоже что-то из восемнадцатого или девятнадцатого веков, убей меня бог, если я помню, что я там отвечал, изящное воспитание неизвестно чего, когда отвечать на экзамене нужно не то, что думаешь или знаешь, а исключительно то, чего от тебя ждут. Как бы извиняясь за чужие грехи, с мягкой улыбкой, говорил я о недочетах в творчестве писателей, которых я не читал; хорошо, начертывалось в зачетке; и вновь черные зимние ночи; куранты над заснеженной Петропавловкой; и перекличка воронов и арфы... и в черной высоте земные сны горят; прежде я не умел читать книги, то есть читал, как читают почти все: интересуясь лишь тем, кто окажется убийцей и догонит ли чекист шпиона. И теперь, зимними ночами, у печки в общежитии, восхищенно глядел я, как под моим пером возникают деепричастия, периоды, прямая речь и пейзажи. Кое за чем я вынужден был лезть в грамматику, в толковые словари: чтобы проверить то, что я уже записал (году в семьдесят пятом, в доме у Насмешницы, возле висячего мостика с золотокрылыми львами, говорил Мальчик, что всю такую литературу, причем он не имел в виду мою книжку, и вообще, кажется, не читал ее, что такую литературу он зовет девственной, эти книжки, говорил Мальчик, пишутся с такой восторженностью и незатейливостью, будто они первые книги на земле, да и с виду, не удержался он от усмешки, они похожи на первую в мире шляпку); и я жил так, будто писал первую в мире книжку. И я изобрел в ней всё, что умел. В сути, все утверждения мои в той книжке являлись отрицанием. В моей книжке я говорил нет и моему настоящему, и моему недавнему прошлому. Отвергал всё, о чем не хотелось мне говорить; отвергал тайну там, где я не хотел или не умел ни увидеть, ни заподозрить тайну. Моё знание о моем прошлом, как чувствовал я, достойно было книги ничуть не меньше, чем любое другое знание в мире. И всё же, черные ночи в декабре уходящего шестьдесят первого года, ночи над снежной Невой, и заснеженным Городом, черные ночи, где в страшной высоте земные сны горят, и дикие и величественные ночи в зимних горах и тайге Забайкалья, вся жуткая перекличка воронов и арфы подменили таинственно тему моего повествования (в чём я убедился лишь через восемнадцать с половиной лет, изучая утром в августе 1980 года издательскую рецензию на неудачливый мой роман о Мальчике). Рукопись моя, а я уже через несколько ночей догадался, что это именно рукопись, тревожно увеличивалась с каждой ночью, и жил я словно в бреду, увлекательном и опасном, декабрьские, февральские ночи, где хранила меня золотая убежденность талантливости, я физически чувствовал талантливость мою как грубую и сокрушительную, материальную силу, и хранила меня драгоценная убежденность в моем праве писать всё, что мне вздумается и как мне вздумается, вольность роскошная неискушенности, роскошь незнания и независимости от чьих бы то ни было мнений и требований, и если б ещё умел я вовремя понять, какие могущество и волю дает умение соединить роскошь независимости с искушенностью в мастерстве и роскошью знания, как умел это делать Мальчик, жаль, что такое умение привлекает лишь беды и громы. И Мальчик умер: ничего не успев. В чём же заключился смысл его каторжной, как я теперь понимаю, жизни? Умерли все. Елена, насмешница моя... Юлий. И остался жить я, нелепый историк чего-то (нечаянно я увидел кусочек их жизни...). Черные, в перекличке воронов и арфы, ночи юности, когда я гневился над моей рукописью, уже нутром чувствуя, что красота не прихоть полубога, а хищный глазомер простого столяра, колдуньи-ночи уберегли меня от многих напастей и уберегли от участи моих друзей. В клубах, непременно Комета и Аэлита, в звучном вое и декламировании гремевших в ту пору стихотворений, в нищих пирушках по комнатам общежитии тогдашние. друзья мои изобретали не занятия, а значительность этих занятий; и увлеченность их делалась не увлеченностью уже, а шаманством. К чьим-то мнениям прикладывались, как к кресту или раке; и из мнений мастерили верования. Ушла одна вода от почерневших свай, пришла другая. (И вообще всё это ужасно. Ведь значительные и воинствующие говорения про Корбюзье неприметно уничтожали тот факт, что Корбюзье занят был делом, а не его значительностью...) Время изменилось; люди, как я вижу теперь, меняются удивительнее, чем время. К тридцати пяти, к сорока годам всякие клятвы и излияния видятся чуточку иначе, чем в восемнадцать. Мне пришлось легче, чем им, я был постарше и навидался всякого, и война, и деревенский детдом, я лесоразработки, и вербовки по спецнабору, лопата чернорабочего, и исключение из их университета, и три с лишним года в десантных войсках в Забайкалье; я удачно делил время меж игрой, пивными и сочинением, у огня печки, в черных ночах, величественной рукописи; и я с усмешкой глядел и на увлеченных мальчиков, и на мухоморов в бильярдной. Время изменилось. Трибуны, творители звучных стихов явили себя дерьмом. Верования, многие, оказались ложными, или просто придумкой. Одним пришлось менять верования, что рождает глухое безверие. Другие, в упрямстве, неумном, решили до конца защищать не верования, а придумки. В третьих...
________________________________________________________
У меня очень болит голова; болит непредставимо... (Утомленная болезнью, зябко укрывая плечи шалью, на кушетке в темной комнате с окнами на канал Грибоедова; темные шторы. Угрюмый, сырой летний день; темный дождь: отчего в комнате ещё мрачнее. Лампа, укрытая цыганским платком, горела в изголовье. Уставшая, очень больная, полулежала, с папиросою, на кушетке; Мальчика второй месяц не было в Городе; и она, кажется, тосковала отчаянно) ...болит голова, и настроение не то что хуже губернаторского: хуже генерал-губернаторского. Вы говорите: роман из восемнадцатого века? Для Герцена восемнадцатый век был канцелярская тайна, мы знали его по официальной риторике, и то очень мало; затем: глумление; затем: взять из века конкретно-полезное: Ломоносов, Суворов; и затем: равнодушие. Интерес, что пробуждается теперь: музейного свойства; век зачислен по Истории, вместе с Владимиром Красное Солнышко. Классик, живой, увенчанный, уверенно сообщает, что Екатерину короновали лейб-кампанейцы, а фраза кочует из издания в издание, храня в четырех словах пять грубейших ошибок; хуже уездной барышни, четыре ошибки в слове ещё; конечно, не всем временам везёт; и не во всяком времени корректором служит Юрий Николаевич Тынянов; равнодушия суть; презрение; оно же высокомерие; оно же враждебность; историки, что всю жизнь занимаются темой резьба зеркальных рам в царствование Ивана Антоновича, тоже враждебны веку; хотя не желают в том признаться. Роман: постижение загадок века; где всё — загадка; где самый век — загадка; достанет ли у вас отваги сообразить, что вы хотите писать про людей, которые, говоря мягко и не принимая пока к обсуждению степень героическую, умнее, талантливее и великодушнее вас? мы все глядим в Пигмалионы. Есть Микельанжело Мережковского, есть Микельанжело — Стоуна, есть Микельанжело — Шульца, и трёх дюжин прочих авторов, и все они на восемь пушечных выстрелов отстоят от истины; с большей или меньшей достоверностью авторы могут сообщить, что герой их родился, а впоследствии, кажется, умер. Великая притча: творение по образу и подобию своему. Всё, что вы можете, это реконструировать мысль умерших по образу и подобию вашей; Ю. С. считает, что сверкнувшая и ушедшая мысль невосстановима. Метод, приём мышления меняется. Каждое поколение мнит, что оно умней и тоньше родителей; каждое поколение печалуется, что дети их — глупей и бессердечней. Здесь нет противоречия. Разгадка не в формах нажитого знания; вновь родившиеся действительно мыслят иначе. Творимый их родителями мир побуждает их поворачиваться мыслью иначе; качественно иное умение думать. Малыш утверждает: ключ к мышлению — стиль; и письменность, живопись, любое творение форм,— что отнюдь не есть формотворчество,— позволяют постичь прежний метод, течение мышления; задача лишь в изобретении приёма использования ключа; Ю. С. хмурится; Юлий Сергеевич имеют мнение, что непрерывно меняющаяся, вечно изменчивая система мышления льётся в форму стиля посредством другой вечно изменчивой и неуловимо, стремительно меняющейся системы — системы реализации мысли; их постижение во взаимодействии Ю. С. считает безнадежным. Человек оставляет не мышление, а результат, с каким связывают его имя: формулу; войну; законодательный акт; поэму. Его создания делают из имени символ; не эмблему, а именно символ: имя Екатерины при жизни её уже было символом: чистым, без мрачного подполья тайны, без антитезы. Поэт говорил, что Наполеон, Цезарь, Фридрих; писатели, наделенные удивительным, изумительным даром повелевать людьми и вещами,— я бы добавила еще: и временем,— при помощи слов; задача искусства — в творчестве объектов познания; тогда как назначение людей — живое творчество жизни: посредством общения; задача, сущность, символ живого общения всегда есть мечта о будущем. Тоскливость беллетризованных историй: в поразительном отсутствии любопытства; любопытство не водится там, где автор, берясь за перо, точно знает, что и зачем; концепция есть род грохота, разделяющего действительность на пригодную и непригодную; концепции в творчестве жизни: проскрипции. Концепция исключает не сомнение, а возможность его; губительна книга, где всё ведомо автору: губительна жизнь, где творящему ведомо всё; утверждать благостность сомнения неловко: как и благостность противоречия; любовь смешивать сомнение и скептицизм — печальна; сомнение есть умение поразиться и восхититься. Люди не желают восхититься? воображение пресыщено, нужно всё время увеличивать дозу, чтобы удивить; а это вредно: для предмета повествования в первую очередь; фильмы ужасов: люди точно знают, что другие люди будут стоять в очередях и платить любые деньги, чтобы позволили им ужаснуться, даровали возможность сексуального наслаждения ужасом; прежде восхищались приключениями; восстание Беневского: во времена Екатерины ссыльные, в Камчатке, русские и поляки, перебили охрану, захватили пришедший с грузом парусный корабль и отправились пиратствовать в Тихом и Индийском океане; раньше коллизия эта составила бы сюжет романа; теперь и в пересказе не удивительно. Булгаковский Иванушка знал: чтобы привлечь внимание, нужно начать чем-то очень сильным, написать, что кот садился в трамвай, а затем про отрезанную голову Берлиоза; тонкость автопародии; Михаил Афанасьевич сам начал роман отрезанной головой, и черным котом, который всучивал кондуктору гривенник; грусть, угрюмая, саркастическая, издевательская, снедала его; лучше всех он знал, что в первую очередь забудется легкомысленным читателем Мастер, затем издерганный прокуратор; всё забудется: а черный кот Бегемот не забудется никаким читателем! Откройте ваш роман герцогиней Кингстон, урожденной Чодлей: утром в Неве, У Зимнего дворца, встала на якорь чудесная яхта, возвестив о прибытии пушечным выстрелом; красавица герцогиня, в увядающей красоте, известная Европе, чудом избежавшая казни в Англии, приплыла в Санкт-Петербург, чтобы выразить восхищение великой императрицей и, как милости, просить аудиенции; и так далее. Историю важно писать...



Create an Account
Forgot your login or password?
Login w/ OpenID
English • Español • Deutsch • Русский…